Navigation bar
  Print document Start Previous page
 97 of 321 
Next page End  

порождениям, дабы в них увековечить борьбу вышеназванных противоположностей, только по
видимости соединенных общим словом „искусство“, — пока наконец чудодейственным метафизическим
актом эллинской „воли“ они не явятся связанными в некоторую постоянную пару и в этой
двойственности не создадут столь же дионисииского, сколь и аполлонического произведения искусства
— аттической трагедии».
Для того чтобы полнее характеризовать оба эти влечения, Ницше сравнивает вызванные ими
своеобразные психологические состояния с состояниями сновидения и опьянения, дурмана (intoxication).
Аполлоническое влечение производит состояние, сравниваемое с состоянием сновидения,
дионисийское же — с состоянием опьянения. Под «сновидением» Ницше, по собственному его
пояснению, разумеет, по существу, «внутреннее видение», «прекрасную видимость мира сновидений».
Аполлон «царит над иллюзорным блеском красоты во внутреннем мире фантазий», он — «бог всех сил,
творящих образами». Он есть мера, число, ограничение и господство надо всем диким и неукрощенным.
Аполлона хотелось бы обозначить как великолепный образ божества, несущий с собой принцип
индивидуации, «principium individuationis».
Дионисизм, напротив, означает освобождение беспредельного влечения, взрыв необузданной
динамики животной и божественной природы; поэтому в дионисийском хоре человек появляется в
виде сатира, сверху — бог, снизу — козел. Это — ужас от попрания принципа индивидуации и вместе с
тем «блаженный восторг» от того, что он попран. Поэтому дионисизм можно уподобить опьянению,
разлагающему индивидуальное на коллективные влечения и содержания, это — расторжение
замкнутого эго миром. Поэтому в дионисизме человек соединяется с человеком и «сама отчужденная,
враждебная и порабощенная природа снова празднует праздник примирения со своим блудным сыном
— человеком». Каждый чувствует себя в единстве со своим ближним («не только соединенным,
примиренным, слитым»). Поэтому индивидуальность человека подлежит полному преодолению.
«Человек уже больше не художник: он сам стал художественным произведением». «Художественная
мощь целой природы открывается здесь в трепете опьянения». Иными словами, творческая сила, либидо
в форме влечения, завладевает индивидом как объектом и пользуется им как орудием или выражением.
Если мы имеем право понимать естественное существо как «произведение искусства», то человек в
дионисийском состоянии действительно становится естественно возникшим произведением искусства;
но так как естественное существо не есть произведение искусства в том смысле, в котором мы привыкли
понимать «произведение искусства», то оно есть не что иное, как только необузданная природа; оно есть
во всех отношениях горный поток, и даже не животное, ограниченное собою и своим существом. Во
имя ясности и ввиду дальнейших дискуссий я должен выдвинуть этот пункт, ибо Ницше по некоторым
причинам этого не сделал, чем окутал данную проблему обманчивой эстетической дымкой, которую
ему, однако, в некоторых местах невольно приходится рассеивать. Так, например, где он говорит о
дионисийских оргиях: «Почти везде центр этих празднеств лежал в неограниченной половой
разнузданности, волны которой захлестывали всякую семейственность с ее чтимыми узаконениями; тут
спускалось с цепи самое дикое зверство природы, вплоть до того отвратительного смешения
сладострастия и жестокости».
Ницше рассматривает примирение дельфийского Аполлона с Дионисом как символ примирения
этих противоположностей в душе цивилизованного грека. Но при этом он забывает свою собственную
компенсационную формулу, по которой олимпийские боги обязаны своим светом мраку греческой души:
согласно этому примирение Аполлона с Дионисом было бы не чем иным, как прекрасной иллюзией,
чем-то недостающим и желаемым, вызванным нуждой, которую цивилизованная половина грека
ощущала в его борьбе с варварской стороной, а она-то именно и прорывалась так необузданно в
дионисийском состоянии.
Между религией народа, с одной стороны, и действительным укладом его жизни
— с другой,
всегда существует отношение компенсации; иначе религия не имела бы никакого практического смысла.
Это правило подтверждается всюду, начиная с высокоморальной религии персов и уже в древности
известной моральной сомнительности персидских обычаев и вплоть до нашей «христианской» эпохи,
когда религия любви потворствует величайшему в мировой истории кровопролитию. Поэтому именно
от символа дельфийского примирения мы имеем право заключить к особенно жестокому разладу в
эллинском существе. Этим же объяснялась бы и та страстная тоска по искуплению, которая придавала
Hosted by uCoz