известную эпоху.
Чем глубже коренится какая-нибудь установка, тем насильственнее должны быть те попытки,
которые должны освободить от нее. Клич эпохи просвещения «Ecrasez l'infame» («Раздавите гадину»)
положил начало тому религиозно-низвергающему движению в пределах Французской революции,
которое психологически было не чем иным, как исправлением установки по существу, исправлением,
лишенным, однако, универсальности. С тех пор проблема всеобщего изменения установки больше не
сходила со сцены; напротив, она вновь возникала во многих выдающихся умах XIX века. Мы видели,
каким образом Шиллер пытался справиться с этой проблемой. В подходах Гете к проблеме Прометея
Эпиметея мы опять видим попытку соединить так или иначе более высоко дифференцированную
функцию, соответствующую христианскому идеалу предпочтения добра, с менее дифференцированной
функцией, вытеснение и непризнание которой опять-таки соответствует христианскому идеалу
отвержения зла. [Ср.: Гете. «Тайны». Там он пытается принять розенкрейцеровское решение, а именно
соединение Диониса с Христом, розы и креста. Это стихотворение не трогает, Нельзя вливать новое
вино в старые мехи.]
То затруднение, которое Шиллер пытался преодолеть на путях философски-эстетических,
облекается через символ Прометея и Эпиметея в образ античного мифа. Тем самым здесь свершается то,
что я уже раньше выделял как типичное и закономерное, а именно: когда человек стоит перед трудной
задачей, которую он не может разрешить имеющимися у него в распоряжении средствами, тогда
автоматически наступает возвратное устремление либидо, то есть регрессия. Либидо отвлекает себя от
настоящей проблемы, интровертируется и оживляет в бессознательном более или менее первобытную
аналогию сознательной ситуации вместе с каким-нибудь прежним способом приспособления. Этим
законом обусловлен и выбор символа у Гете: Прометей был спасителем, который принес свет и огонь
изнывающему во тьме человечеству. Конечно, Гете мог бы найти в своем знании и другого Спасителя;
поэтому приведенная только что детерминанта недостаточна здесь для объяснения. Вернее было бы
искать основание и в античном духе, который именно в то время, на исходе XVIII века, ощущали и
ценили как начало, безусловно компенсирующее, и притом во всех отношениях эстетически,
философски, морально и даже политически (фильэллинизм). Именно язычество античного мира, которое
прославлялось как «свобода», «наивность», «красота» и т. д., отвечало томлению той эпохи. Это
томление возникало, как Шиллер ясно указывает, из ощущения половинчатости, душевного варварства,
моральной несвободы, некрасивости. А эти ощущения возникали все вместе из односторонней оценки и
из того связанного с нею факта, что начинала чувствоваться психологическая диссоциация между более
дифференцированной и менее дифференцированной функциями. Христианское разрывание человека на
две части полноценную и отверженную стало нестерпимым для той эпохи, более чувствительной
по сравнению с прежними эпохами. Греховность сталкивалась с ощущением вечной, естественной
красоты, созерцание которой было всюду доступно людям того времени; поэтому они обращали взоры
на целую эпоху назад, когда идея греховности еще не расколола целостности человека, когда высшие и
низшие стороны человеческой природы еще могли уживаться вместе, в полнейшей наивности, не
оскорбляя морального или эстетического чувства.
Однако попытка регрессивного возрождения застряла в самом начале, подобно тому как это
случилось с фрагментом о «Прометее» и с «Пандорою». Классическое разрешение не удавалось более,
ибо нельзя было отринуть промежуточных веков христианства с их переживаниями, приводящими в
движение последние глубины. Поэтому стремлению к античности пришлось понемногу смягчиться,
отступая в сторону Средневековья. Этот процесс ярче всего выступает в гетевском «Фаусте», где
проблема берется прямо за рога. Возобновляется божественное состязание между добром и злом. Фауст,
средневековый Прометей, выступает против Мефистофеля, средневекового Эпиметея, и заключает с
ним договор. И здесь проблема возносится уже на такую высоту, с которой видно, что Фауст и
Мефистофель оказываются одним и тем же человеком. Эпиметеевский элемент, мысленно
возвращающий все вспять и сводящий все обратно к изначальному хаосу, к «потенциальному смешению
всех образов», обостряется в лице дьявола и превращается в злую силу, которая противополагает всему
живому «холодный дьявольский кулак» и которая хотела бы заставить свет вернуться обратно в тот
материнский мрак, из которого он родился. Дьявол всюду обнаруживает чисто эпиметеевское
мышление, все упрощающее и низводящее все живое на уровень изначального «ничто». Наивная страсть
|