лишающая трудоспособности головная боль, преследовали его и в первой мирной работе. В клинике
для ветеранов войны ему предложили рассказать, как это началось. Вот что он сообщил.
Группа морских пехотинцев только что высадилась на берег у самой воды, в зоне досягаемости
огня передовых отрядов противника, ничего не различая в ночной тьме тихоокеанского берегового
плацдарма. Еще до службы в армии эти ребята входили в компанию крутых и буйных парней,
уверенных в том, что способны «справиться со всем», такими они оставались и сейчас. Они всегда
думали, что могли рассчитывать на «начальство»: дескать, их сменят после первой атаки, а уж там
пусть простая пехота закрепляется и удерживает захваченные позиции. Находиться в положении
«принимающего что-то покорно» было глубоко противно духу морской пехоты. И все же такое
случалось в этой войне. А когда случалось, то морские пехотинцы оказывались незащищенными не
только от ужасных, летящих ниоткуда пуль снайперов, но и от непривычной смеси отвращения, гнева и
страха где-то внизу живота.
Вот и опять им представился такой случай. «Поддержка» морской артиллерии не очень-то
поддерживала. Что если и правда «начальство» решило списать их в расход?
Среди этих солдат находился и наш пациент. Возможно, тогда он меньше всего думал о том, что
сам когда-нибудь мог стать пациентом. Дело в том, что он был рядовым медицинской службы.
Безоружный, согласно конвенции, санитар, видимо, не чувствовал медленно поднимающейся волны
ярости и паники среди солдат, как если бы она просто не могла докатиться до него. Почему-то он
ощущал себя на своем месте в роли санитара. Досада солдат лишь вызвала у него мысль, что они
походили на детей. Ему всегда нравилось работать с детьми и считалось, что он особенно хорош в
работе с трудными подростками. Сам-то он не был таким. Фактически, с самого начала войны он
потому и выбрал медицинскую службу, что не мог заставить себя носить оружие. И не испытывал
никакой ненависти к кому-либо. (По тому, как он теперь говорил о своих благородных мотивах, стало
ясно, что этот человек, вероятно, слишком добродетелен, чтобы годиться для военной службы, во
всяком случае, в морской пехоте; ибо, как выяснилось, он никогда не пил, не курил и даже не
сквернословил!) Сейчас было хорошо видно, что он мог бы справиться и с большим, чем то их
отчаянное положение на берегу, мог бы помочь этим ребятам выпутаться из него и оказать помощь,
когда их агрессивная миссия закончилась бы. В армии он сблизился со своим непосредственным
командиром, похожим на него человеком, к которому питал уважение и даже восхищался им.
Наш санитар никогда не помнил всего, что происходило в течение остатка той ночи.
Сохранились лишь отрывочные воспоминания, скорее призрачные, чем реальные. Он утверждает, что
медикам приказали разгружать боеприпасы вместо того, чтобы разворачивать полевой госпиталь; что
командир медиков почему-то страшно разозлился и грубо ругался; что кто-то сунул ему (санитару) в
руки автомат. Больше он ничего не помнит.
Утром наш пациент (ибо теперь он был пациентом) обнаружил, что находится в наспех
развернутом, наконец, госпитале. Неожиданно у него развилась тяжелая лихорадка, и весь день он
провел в полусне от действия успокоительного. С наступлением сумерек противник атаковал их с
воздуха. Все здоровые солдаты искали укрытие или помогали больным и раненым укрываться от
налета. Он был лежачим больным: не мог передвигаться самостоятельно и, что еще хуже, не мог
помогать другим. Здесь он в первый раз испытал страх, какой многим храбрым мужчинам доводилось
испытывать в тот миг, когда они приходили в сознание лежа на спине, не в силах сделать ни малейшего
движения.
На следующий день его эвакуировали. В тылу, не под огнем, он чувствовал себя спокойнее, или
думал так, пока не стали разносить завтрак. Металлический звук столовой посуды прошил ему голову
подобно автоматной очереди. Казалось, совершенно невозможно защититься от этих звуков, которые
были настолько непереносимы, что он укрывался с головой одеялом всякий раз, пока другие ели.
С тех пор свирепая головная боль сделала его жизнь несчастной. Когда боль временно уходила,
он нервничал, со страхом ожидая вероятных металлических звуков, и приходил в ярость, когда они
раздавались. Лихорадка (или то, что ее вызывало) прошла, но головные боли и нервозность вынудили
его вернуться в Америку и уволиться в отставку из корпуса морской пехоты.
Здесь мы должны спросить о чем-то на первый взгляд весьма далеком от головной боли, а
именно: почему этот человек был таким добропорядочным? Ибо даже теперь, фактически осажденный
раздражающими послевоенными обстоятельствами, он, казалось, не способен выразить в словах и
излить свое раздражение. К тому же он считал, что именно оскорбительный гнев его командира той
ночью, разрушив иллюзии, разбудил в нем тревогу. Почему наш пациент был так добропорядочен и так
потрясен проявлением гнева?
|