Кавказ подо мною. Один в вышине Стою над снегами у края стремнины: Орел, с
отдаленной поднявшись вершины, Парит неподвижно со мной наравне.
Читает с таким самодовольным упоением, словно Пушкин-пророк именно ему
эти стихи посвятил или даже как будто он сам вложил их в доверчиво вдохновляю-
щиеся уста. Особенно многозначительное ударение делается, не без помощи гру-
зинской акцентировки, на «отдаленной вершины» и на «со мной наравне»: по праву
гордая, любящая одиночество, высматривающая издали добычу птица вынуждена
смиренно застыть перед таинственным хищником, на которого равняются ее
природные качества и которому следует весь подлежащий органический мир.
Кто из нас не похохатывал над этими «кадрами»? Мало ли потешающихся До сих
пор? Знай поэт о таком перевоплощении, что есть духу сбежал бы с мастерской
высоты и растворился в толпе стихоплетов. Представьте-ка себе заоблачную
вершину, поневоле превратившуюся в пьедестал для несусветной сказочной
фигуры...
А ведь смеемся мы гут невпопад. Не над чем зубы скалить! Разве что над своей
же младенческой слепотой или над собственным страхом, которому иначе не
совладать с чудовищнейшей реальностью.
Вот и выходит не парадоксально ли? что в первом случае, уже нисколько не
удивляясь мрачности тютчевского озарения, мы все-таки находим ситуацию
развивающуюся и человека исторического, который, если даже он и обречен, сохраняет
в себе неразгаданность будущего, тогда как в случае втором мы по сей день дивимся
непостижимости особого с подведенной черты внимания к человеку всего лишь
смертному, испытуемому опосредствованно в замкнувшемся кругу и, главное, окажись
он действительно мастером, безвозвратно лишающемуся исторического, более или
менее гадательного горизонта. А ведь это я о Мандельштаме, который так хотел
верить, что «небо будущим беременно»! Спрашивается: может ли отраженно-
загадочное, отовсюду лезущее, повсюду заглядывающее, во все стороны пальцами
тычущее, на тысячи голосов бормочущее либо горланящее природное чудище,
способно ли оно однажды, когда выйдут сроки, перерасти или преобразиться по
примеру тютчевского тождества в чудовище сверхприродное и двойственное,
подстерегающее одиноко и целенаправленно, сосредоточившее в себе наши пути и
перепутья, в человекозверя, загадывающего на первый взгляд внятные и смысловые, а
на самом деле путаные и бессмысленные головоломки, и преобразиться именно для
того, чтобы теперь уже собственной волей утвердить у нас раз навсегда такую технику
террористической власти, при которой ложность загадки оборачивается непреложной
истиной бытия, тщетность гаданий законом осознанной необходимости, а их общее,
призрачное в застойности время единственной мерой смертного ожидания? Только
прежний ли это окажется сфинкс, и то же ли самое перед ним ожидание? Или, быть
может, пока оно длится, кто-то свыкнется с мыслью, что разгадки тут нет, есть лишь
сфинксоподоб-ное, на пружинах, страшило: подберет за туманом бессмыслицы самый
грубый смыслооткрывающий ключ и, решительно вставив его в механическое
отверстие, распахнет снова настежь время истории? Хоть в уме только, хотя бы задним
числом... Или же, может быть, кто-то другой, в механизмы не веруя и об истории не за-
ботясь, просто-напросто скажет себе, что Эдипова смысла в отверстии нет, так что не к
чему попусту и пружины нащупывать?.. Словом, выход нашелся бы, с ключом или без,
да и за Пастернака я бы тотчас ответил, если бы не стояло в ушах чье-то вползвука,
одними губами пронзительное «за что?», на которое не приносят ответа все эти
благоразумные или и, разумеется, ответа не даст тот, кто спрашивать привык только
сам *...
* Как говорят в таких случаях на допросе следователи: «Здесь вопросы задаем
мы».
|